А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я не возразил. Только подумал о том, послышалось ли мне это самоуверенное «я соединю» или я ошибся и она деликатно сказала «я соединила бы», как бы советуясь со мной. Но мы уже были в ванной комнате.
— Ванная еще безобразнее, чем кухня, — заметила Мариэтт.
Вернувшись в спальню, она сбросила на пол туфельки; села на край кровати, приподняла юбку — отстегнуть подвязки. Я колебался. Комната, в которой моя мать расхаживала в строгого покроя домашнем платье, побуждала меня к сдержанности, где-то в глубине моего существа жил весьма пристойный молодой человек.
— Подумай, Абель, как раз прошло две недели, — сказала Мариэтт.
Две недели! На пути к золотой свадьбе это весьма мелкая дата, но, разумеется, ее праздновать куда легче, чем пятидесятилетний юбилей! Вот и чулки отброшены. А с ними моя скромность тоже. Руки мои начали действовать. Долой «молнию» от шеи до поясницы. Долой застежку лифчика. Вот и не осталось ничего, кроме нейлона, разбросанного вокруг…
— Абель!
Это единственный миг, когда мое имя перестает казаться смешным. В первую ночь в гостинице этот крик был вызван взломом, поспешным и неловким. На этот раз все иначе. Чего уж хорошего ждать от плоти ! — говорил этот глупец святой Павел. О нет, сударь! На этот счет вам стоит проконсультироваться у святого Петра, он осведомлен лучше: он вам рассказал бы об удовлетворении, которое испытал, создавая Петрониллу. Юная плоть, которой вы обладаете и не можете насытиться, вызывает у вас признательность, чувство это возносит вас высоко и вдруг становится чем-то священным.
Да, в этот вечер все прошло отлично, удалось на славу и мне и ей. Впервые моя девчонка действовала со мной заодно, впервые была свободна от страшной скованности, которую внушало ей ее тело. До сих пор в своем одиночестве я отнюдь не испытывал гордости, чувствуя, что мне идут навстречу. Ну ясно же, и мне не чуждо некоторое пуританство, свойственное нашей провинции. Когда меня слишком уж приободряют, я способен даже сожалеть о неразделенности. Я терпеть не могу, когда мои приятели бахвалятся своими мужскими талантами, неутомимостью. Мне по душе неловкость, даже когда мне уступают, в этом есть своя прелесть. Но радость партнерши всегда трогает. Мой дедушка в форме офицера спаги , моя бабушка в платье с кокеткой и высоким воротом, мой отец, при параде, со своим военным крестом, — все эти фотографии, прикрепленные на каких-то скверных обоях с фестончиками (мама их ни разу еще не сменила), да и моя фотография, этот маленький невинный Абель в предназначенном для младенца положении, лежа на животике, наблюдали за моими успехами, которые они не стали бы осуждать. Но вот Мариэтт перевела дух и искренне удивилась:
— Да что это с тобой нынче?
У меня есть жена. Да и пора уже: до сих пор была лишь невеста. Не так-то просто вести себя просто в постели с девицей, польщенной вашим пылом, не совсем, однако, его разделяющей; заметно, что ее податливость слегка преувеличенна, что она прячет свое изумление, не обретая земли обетованной, что втайне она думает, чья тут вина, ее или ваша, или же считает совершившееся перехваленным сверх всякой меры, как и сама любовь в романсах. Откуда же взять женщине эту выдержку пациентки, эту покорность в подобных случаях? Помнится, когда мне было одиннадцать лет, я неожиданно спросил у матери:
— Мама, а что такое супружеский долг?
В течение этих двух недель я вновь задавался этим вопросом. Бедная моя Мариэтт, она выполнила супружеский долг. Надо было совершить все, что полагается согласно брачному контракту. Кроме того, и бедный Абель заждался: ведь с помолвки прошло несколько месяцев. Она и не подозревала о затруднительном положении Абеля. С новенькой обращаются иначе, чем со стреляным воробьем. Вступление, подготовка, ловкие приемы часто кажутся слишком профессиональными и недостойными той жертвы, которую приносит невинная девушка. И тогда — бац! — взламывают дверь, и ведут себя с девственницей, как с торопящейся проституткой. К тому же нельзя сказать, чтоб мне повезло. Мне досталась одна из упорных, почти непобедимых девственниц. Конечно, это было лестно для меня. Тио, я думаю, из осторожности — ведь с девицами никогда нельзя быть полностью уверенным — держал передо мной весьма оптимистические речи.
— Три девицы из десяти, — выпевал он, — вступают в брак, уже вкусив запретный плод; пять увлекались гимнастикой не меньше, чем ты; и только две не знают «большого шпагата».
Мариэтт принадлежала к этому меньшинству, тут мне не приходилось жаловаться. Как ни стараешься быть снисходительным, современным, допускать, что и женский пол имеет право на вольности, которые ты разрешаешь себе, все это напрасно. То, что ты первый, как-никак ободряет, если уж нельзя надеяться, что будешь последним. Наша брачная ночь была сущей бойней, способной вызвать отвращение взамен удовольствия и навсегда разочаровать партнершу.
Для большего удобства мы, разумеется, отправились в отель. Что за трогательная традиция проводить свою брачную ночь в отеле, как при случайной связи, на промежуточном пункте вашего маршрута во время свадебного путешествия! Вы уже невероятно устали, в пыли, ваши дорожные костюмы смялись, но вы счастливы, что удалось достать в отеле комнату, пусть даже без ванной, раз не догадались заранее заказать номер. Сначала вам предлагают заполнить учетный листок; один листок, а не два, как будто хотят соблюсти приличия и умолчать о ваших похождениях. Затем просят уточнить в присутствии молодой девушки, вашей спутницы, следующее:
— Нет, не две кровати, а одну, двуспальную.
В номере вам прежде всего бросается в глаза великолепное белое биде. Вы быстро задергиваете занавес из пластика, чтоб укрыть уголок для омовений, но кран начинает рычать. Раздеваетесь вы как на приеме у врача, прямо перед этой постелью с простынями, пахнущими жавелевой водой, на которых столько проезжих распластывали своих спутниц. Загнанные в эту враждебную вам комнату, вы стыдитесь своих ляжек, покрывшихся, как от озноба, гусиной кожей. Вы наскоро целуетесь, дыша в рот друг другу, как будто тренируетесь в спасении утопающих. Но молодость выручает, и вот вы уже полны пыла и нетерпения. Падает все, что должно упасть, обнажая то необходимое, что все же предпочтительнее было бы в данной ситуации не выставлять напоказ. Право, пристойнее было бы погасить свет. Но вы не знаете, где здесь выключатель; вам неприятно вызывать горничную, ее вторжение нежелательно. И я еще не упоминаю об опасениях оставить пятно или о том, что кровать скрипит… Нет, в отеле все отвратительно! Так же, как и двусмысленные улыбки на перроне, пожелания на ушко, призывы к плодовитости или же советы следовать наставлениям святого Мальтуса, — все эти рекомендации доброжелательных тетушек и друзей, которые «в выражениях не стесняются».
Слава богу, испытание закончено. В конце концов, я вернулся к себе домой, и у меня есть жена.
Она распускает свои волосы и выступает из них нагая. Я вновь думаю о том, что мне надо было бы оторваться от нее вовремя или хотя бы спросить у нее, могу ли я этого не делать. И с Одиль так бывало. Я предоставлял ей самой выпутываться, довольный тем, что она способна это сделать, и, может, несколько менее довольный тем, что она это умеет. Но, по крайней мере, я не боялся говорить об этом, уточнять даты наших свиданий, полагаясь на то, что она соблюдает осторожность. С Мариэтт же меня что-то сковывало: ее подвенечная фата, торжественный свадебный обряд, венчание в церкви; сама женитьба, невольная мысль о конечной цели этой церемонии, в ритуал которой входит и тот момент, когда супругу кладешь на обе лопатки, что требует вначале гораздо большей осмотрительности, чем обращение с обычной подружкой. Вместе с тем жена — подруга повседневная, стало быть, больше опасности попасть впросак. И для того, кто намеревается прежде всего как-то устроиться в своем новом положении, обеспечить себя материально, для того, кто не хочет предоставлять рождение ребенка случаю, необходимо с первой же ночи, с первого объятия… Да что я говорю? Нет, еще у порога сговориться, как вести себя. Если вам это не удалось сразу же, то через день легче не станет. А как решали этот вопрос наши деды и наши бабушки, мудро лимитировавшие число своих будущих наследников? Я не представляю себе, как бы я сказал Мариэтт, сбрасывающей свой свадебный наряд: «Что же, дорогая, к какому средству мы прибегнем? Если ты вообще не хочешь ничем пользоваться, скажи мне хотя бы даты своего женского календаря. Что? Сегодня не подходит, надо выждать еще недельку? Ну ладно. Обождем, перенесем нашу брачную ночь на среду той недели, раз тогда ты наверняка будешь в безопасности».
А ведь так поступить немыслимо, правда? Единственное, что остается, — вовремя отступить. Но в глазах девицы, которая только что перестала быть таковой, возня с полотенцами отнюдь не выигрышна. Ведь ты как бы даешь понять даме, что и она запятнана, что «любовный эликсир», как и чай, чрезвычайно быстро вызывает реакцию. Молча думаешь: «Ведь это же ее касается, в конце концов» И еще: «В конце концов, у нас ведь нет ребенка, немного раньше, немного позже…» К этому еще примешивается лень. Да и этот шалун, вволю нарезвившись, любит понежиться в теплом гнездышке, а жена нежится, уткнувшись носом в вашу шею. И кроме всего прочего, проклятая интеллигентность — язык не поворачивается сказать то, что нужно, и слова даются труднее, чем жесты. Я чувствую себя немного виноватым, и это, наверное, заметно.
— А ты думаешь, — говорит Мариэтт, — мы так не попадемся? Может, надо бы…
Она говорит «может, надо бы» с ленцой. Не знаю, что пересилит: желание подождать или все предоставить природе.
— Конечно, надо бы! — отвечает супруг.
Вот и все. Больше я ей об этом ничего не скажу, не способен входить в детали, как это со спокойной совестью делают скандинавы, просвещая юных девушек. Я даже думаю: придет время, и пожалуй скорее, чем нужно, когда наши отношения утратят свой лирический характер и мы сможем говорить обо всем этом с непринужденностью фармацевтов. На глаза Мариэтт опускается плотная ограда ресниц. Ей тоже ни на чем не хочется настаивать. Не пришлось ей, как моей и ее матери, воспитываться в монастыре в страхе божьем перед точными сведениями о нашей немощной плоти, в презрении к этой плоти, которая принуждала саму Мадонну, избежавшую мужских объятий, терпеть ежемесячное унижение. Но анжевенское благоразумие отличается цепкостью.
— Я спрошу у Рен, — говорит Мариэтт вполголоса. — Стать такой, как Габриэль, немыслимо. Три ребенка за три года…
Спросит ли она? Сомневаюсь. Несчастный случай мог бы для нее стать лишь нечаянной радостью. Она улыбается, потому что я смотрю на нее. Вся проблема куда-то вдруг испарилась. Она прекрасна. Впрочем, нет, гораздо больше, чем прекрасна. Все еще нагая, она словно бы забыла об этом, в свете ночника она блистает своей молодостью среди этих смятых простыней. Быть может, ее налитые груди с коричневыми, чуть шероховатыми сосками немного полней, чем следует. Лодыжки и запястья несколько широковаты. Да и шея не такая тонкая, как на средневековых гравюрах. Волосы рассыпались по круглым плечам. Глаза, губы, подмышки, пах — все блещет дарами юности. Гибкие суставы, чистота линий… А чудесная кожа! Гладкая, свежая, трепещущая, украшенная черной родинкой у шеи, и этот умилительный пупок в форме раковинки… Я еще ничего не сказал о ногах, которые она сейчас сомкнула, гибких, гладких до самых розовых пальчиков.
— Ну, ты закончил опись? — говорит Мариэтт, натягивая на себя уголок одеяла. Она чуть поднимается на подушке, устраивается поудобнее и в свою очередь начинает разглядывать меня. Глаза ее полны невольного удивления. Нагая женщина подобна мраморной статуе. Нагому мужчине не подходит такое сравнение. Статуе хоть фиговый листок помогает прикрыть гроздь винограда. А если в мужчине вдруг возродится сила, он уж и не знает, как это скрыть. В таком положении взгляд женщины действует, как кастрация. Я тяну к себе другой конец одеяла.
— Ах ты, мой бизон! — шепчет Мариэтт. Целует меня и добавляет: — Ну до чего это уродливо!
Я уже начинаю привыкать к тому, что мне приходится расшифровывать ее недомолвки и уклончивые выражения. Речь идет вовсе не о моей особе. Мариэтт оглядывает мебель великолепного стиля рококо, который антиквары пока еще не решились снова ввести в моду. Шкаф — просто шедевр этого стиля, с волнистыми линиями, множеством завитков, листьев и резных цветов, таинственных, не известных природе видов. Но голубые глаза вдруг закрылись густыми ресницами, потом она глядит на меня и шепчет:
— Я вот что думаю — стоит ли нам все это сохранять?
Этот вопрос уже возникал перед нашей свадьбой и остался нерешенным, дабы не огорчать мою маму, которая, оставив себе «комнатушку» как временное городское пристанище, отдала мне весь дом со всем его содержимым. Естественно, что ее сын и ответил, как следовало ответить сыну:
— А я вот что думаю — ты это прекрасно знаешь, — как мы можем не сохранить всего этого?
— Но ведь хибара-то твоя, — живо возразила Мариэтт. — Ведь она тебе от отца досталась, верно?
«Хибара» — это особняк из пяти комнат, счастливо уцелевший во время бомбежки квартала, — действительно была имуществом моего отца, стало быть, и моей матери тоже. Сейчас дом принадлежит мне, значит, и моей жене, хотя наш брачный контракт оговаривает раздельное владение имуществом. И этот пункт делает меня одного законным хозяином. Каждый, однако, имеет право высказать свое мнение, бесспорно. Ну ладно, там видно будет. Чтобы не портить себе этот час, лучше было бы на этом и остановиться. Но Мариэтт уже не удержишь.
— Во всяком случае, надо сменить систему отопления. Топить углем? Можешь себе представить, на что я буду похожа. Надо мазутом пользоваться. Что касается обоев…
Тут она замолкает, ее порыв сдерживает жест собственного ее казначея, который многозначительно потирает указательным и большим пальцами. Новый котел, инжектор, бак для мазута, специальный дымоход, а кроме того, земляные работы, укладка и пригонка — на все это потребуется не меньше миллиона франков. А их нет.
— А что, если занять? — нерешительно лепечет Мариэтт.
— У кого? Она хмурится.
— Мама мне говорила, что есть фирмы, которые, заключая договор на поставки материалов, могут предоставить восемьдесят процентов кредита.
Супружеский пыл немного спал, она хватает свою пижаму, ныряет в нее, позевывает и в заключение говорит:
— Так или иначе надо все осовременить. Ну, давай спать, уже поздно. Сейчас не меньше двух часов ночи.
Длительное молчание. Она укладывается поудобнее, взбивает подушку и поворачивается на левый бок, мгновенно опускаются веки без единой морщинки, опушенные длинными, красиво загнутыми ресницами, умело оттененными тушью. Я ложусь на правый бок. Зачем же ей обо всем советоваться со своей матерью? Она вошла теперь в семью Бретодо. Она больше не принадлежит к семейству Гимаршей. Если поразмыслить, это совсем как обед в честь нашего возвращения из свадебного путешествия: ну почему мы отправились на улицу Лис, а не в поместье «Ла-Руссель», где живет моя мать? Моя рука под простыней ищет другую руку, находит, тихонько сжимает ее. Но Мариэтт уже спит.
Она спокойно спит, а я лежу с закрытыми глазами, мучаюсь бессонницей.
Женитьба меня долго отпугивала тем, что она приводит к diminutio capitis, на которую меня теперь толкают. Я был воспитан вдовой и знал, что женское господство черпает свою силу в самой своей природе. Оно берет нежностью, теплотой расслабляет вас, изолирует от мира, обволакивает шерстяными фуфайками и поцелуями. Уже наши отцы держались с трудом, хотя у них имелись привилегии. Каково же держаться нам, при наших равноправных голубках? С тех пор как мои приятели переженились, они в большинстве своем исчезли из виду, словно их сослали, заперли в границах семьи. Они сохранили свои прежние фамилии, даже наградили ими своих жен, но у меня нет ощущения, что эти женщины вошли в их семью. Скорей уж можно предположить обратное. Это стало почти правилом, если клан, к которому принадлежали жены, более многочислен, живуч и могуществен, чем семья, из которой вышли мужья…
Вот нас, например, осталось всего трое, нас, Бретодо, далеких потомков известного рода — тому свидетельство имя Бретодо, — прибрежных жителей, «искусных охотников на водяных птиц». Да, теперь нас всего трое. В девятнадцатом веке семья Бретодо долго была влиятельной, она стала питомником судейских чиновников. Этот род, владевший поместьем «Ла-Дагеньер» на острове Сен-Мартен, состоял из пяти-шести ответвлений и признавал своей центральной резиденцией вот этот дом, построенный из боальского туфа, где на медной дощечке, прибитой к двери усилиями одного из потомков, засверкало имя Бретодо. Но как только Бретодо разбогатели, они стали ограничивать число своих наследников, да и ряды тех, что были, сильно поредели после двух войн, поглотивших к тому же их богатство. У меня нет двоюродных братьев. Сестра умерла в раннем детстве. Отец, налоговый инспектор, погиб в автомобильной катастрофе. Ему не было еще и сорока восьми лет. В пятнадцать лет я стал сиротой. Накануне моей женитьбы мама покинула Анже, чтоб предоставить мне полную свободу. Она, правда, сказала, что время от времени будет наезжать сюда и потому оставляет за собой комнату. Но на самом деле она удалилась в «Ла-Руссель», вблизи Белль-Ну. Там в небольшом поместье, принадлежавшем Офреям (семейство крупных цветоводов, поселившееся в этом плодородном районе между Луарой и Отьоном и основавшее фирму по продаже цветочных семян), где ей была выделена ее доля отцовского наследства, мама начала заниматься цветоводством вместе с тетей Генриэттой, ее сестрой-близнецом, которая до этого времени управляла всем поместьем. В нашем племени, кроме меня, есть еще один мужчина: это Тио, сиречь Шарль Бретодо, старший брат моего отца. Полковник в отставке. Наша опора, прямо дуб, только невысокого роста — метр шестьдесят два сантиметра. Любит пошутить, но звучат его шутки полусмешно, полусерьезно. Он частенько говорит:
— А я холостяк, беспечен, как птица небесная!
Нет, он отнюдь не женоненавистник, наоборот, даже слишком хорошо чувствует себя в дамском обществе, всегда предупредителен, полон устарелой галантности, которая иной раз идет вразрез с его хитростями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30