А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тринадцать лет, считай, тому делу, а забыть нельзя…
Царь-то, он в два захода к Азову подступал. И по первому заходу как ни бился, сколько народу ни клал под стенами, так и не сумел одолеть турку. Потом уж догадался, прислал думного дьяка Горчакова к донцам на беседу. А тот думный дьяк, умная голова, умел слово говорить, сразу за нужный конец схватился:
– Вы, донцы-молодцы, Азов у турка брали?
– Было дело! – говорят. – Отцы-деды наши янычаров оттуда выкуривали, как волков из норы! Кабы не царь Михаил Федорович, мы бы доси Азовом владали, да он, видишь ты, приказал вернуть!
– Брали, значит?
– Вот те крест!..
– А чем докажете?
– А вон, у плетня, чугунные ворота валяются, бурьяном заросли. В них, в каждой половинке – по триста пуд! Ну так это как раз те, азовские ворота, мы их на всякий случай уперли…
– Верю, донцы-молодцы. Ну, а как же все-таки вы Азов брали?
– А кошками!
– Ишо раз сумеете?
– Коли царь прикажет, почему не влезть? Нам это дело привычное!
– Ну, в добрый час!..
А царь тем временем тоже не дремал. Понастроил боевых кораблей в Воронеже и все до единого в устья спустил. Обложил турскую крепость с моря, басурманские фелюги разогнал, штурму начал. И первыми на азовскую стену влезли двое: енарал царский Алексашка Меншиков – с северной стороны, а походный атаман Кондратий Булавин – с южной. У обоих как раз красные рубахи были и сабли кривые, жгучие. Алексашка Меншиков после царю докладал: «Я, как на стену выбрался, троих янычаров спустил и вижу, мин херц, плохо мое дело. Идут на меня доброй сотней… А токо на другой стороне тоже красная рубаха мелькнула, и все янычары – туда! Ну, думаю, не оскудела земля наша лихими головами! По стене побежал в один огляд, в зад их ударил, а за мной семеновцы-молодцы. Так и смяли. А ежели б не казаки, мин херц, плохо б мое дело вышло…»
Добре праздновал царь Петр Алексеич свою викторию в Азове. Много вина было выпито. А потом велел позвать того казака в красной рубахе, что лучшего его енарала выручил в горячую минуту.
И стоял Кондрашка перед царем всея Руси, а Илюха Зерщиков на ту беседу со стороны глядел. Заныло у Илюхи под сердцем, когда царь полную ендову заморского пенистого вина Кондрату поднес.
– Какой награды просишь, казак? – спросил.
Илюха тут бы не продешевил, нашел, что попросить! А Кондрашка только волохатой головой тряхнул:
– Никакой награды мы от тебя, царь-батюшка, не просим. Одного хотим, чтобы ты не забижал нас, казаков, на Тихом Дону, не обходил своей милостью. Мы – твои верные слуги! И Россию чтим!
– Жалую! – сказал царь. И сам полную ендову осушил.
Весь день до вечера и еще три дни бражничало войско в крепости Азовской. А казаки ближние по домам поехали.
Попереди всех, на рыжем аргамаке, Кондрашка Булавин. С седла высокого по сторонам глядел, сушеные горошины в рот кидал по одной. Каждую раскусит и первую половинку выплюнет, а другую сжует.
Когда смеркалось, Илюха не утерпел, протронул коня вровень с Кондратовым, спросил:
– Чего ты их не глотаешь целиком, а шелушишь, ровно белка? Или заговор какой у тебя на горох?
Кондрат и ему горстку гороха отсыпал, засмеялся в курчавую бороду:
– А ты что, сказочку про кочетка не слыхал, что ли?
– Не доводилось, – вздохнул Зерщиков.
– Стариков со старухами слухать надо, Илья, – ответил на то Булавин. – У нас в Трехизбянской эти сказки каждая бабка знает.
– Я же в Черкасском вырастал, – смутился Илюха.
– Да и сказочка-то невелика, всего на три слова. Увидала, мол, курочка соседского кочетка, говорит: давай вместях жить, Петя! А кочеток пытает: какой, мол, от того прок будет? А курочка и говорит: прок, мол, будет великий! Я, мол, бобок найду, половинку тебе дам, а половинку сама съем – обое сыты будем. Ты бобок найдешь, половинку проглотишь, а половинку мне дашь, и опять обое сыты…
Кондратий выплюнул очередную долю горошины, глянул на Зерщикова сбоку и, удерживая поводья, разгладил свободной рукой конскую гриву. Лошади шли вровень.
– Чего же у них из этого вышло? – дотошно спросил Илюха.
– Неладно вышло. Курочка-то бобок нашла, половинку съела, а другую кочетку отдала – оба, выходит, сыты. Потом кочеток нашел бобок, оглянулся. Ну, видит, что она своим занята, и глотнул целиком…
– Так-таки и глотнул? – ахнул Илья.
– Глотнул! – засмеялся Кондрат. – Токо неладно, говорю. Подавился!
– А она – что?
– Курочка-то? Известное дело, крыльями всплеснула, побежала к речке воды просить, кочетка отпаивать, – снова засмеялся Кондрат.
– А речка?
– А речка говорит: воды, мол, нету, все родники повысохли.
– А она?
– Так опять же к родникам побежала. Ее дело такое, женское.
– А родники?
– Ну, те говорят, что горы все облысели, растрескались сверху донизу, воды, мол, не держут…
– А она?
– К горам кинулась, само собой…
– А горы?
– Говорят, леса повысохли…
– А она?
– Чудак ты, Илюха! Ну, к лесам, значит, ей пора бежать! Куда ей?
– И чего ж они гутарят, леса?
– Ветры, говорят, больно буйные стали. Ветки нам обломали, корни обнажили, ни один листок на ветке как следует не держится. Птица пустушка и та свое кричит: худо-тут, худо-тут! Вот и смекай!
– Чего же курочка после этого? За ветром, что ли, ударила?
– Ну! Ищи ветра в поле… Курочка, она, сказать, ни глупа, ни умна, а все ж таки сообразила, что за ветром ей не угнаться, Илья. Помыкалась туда-сюда, увидала на зелен-траве кукушкины слезки. Слизнула эту каплю, кочетку понесла. Чтобы он из последнего горло-то промочил…
– Донесла?! – жадно подался к нему Илюха. Да так покачнулся в седле, что конь у него от неожиданности передними ногами сдвоил. – Донесла ли?
– Про то неведомо, Илья. Бают наши старухи в Трехизбянской, что нынче она как раз и несет ему те кукушкины слезки во спасение. А уж донесет, нет ли, побачим когда-нибудь…
И Зерщиков откачнулся от соседа с недоумением , и вроде даже с обидой.
Взглядный этот Кондрашка был, сук-кин сын! За то и голову не сносил по нынешним временам…
Да ведь надо же, за гультяев своих вступился! Ему бы надо старшинскую руку держать, а он другое удумал. Все беглые, кои с самой России на Дон утекали, к нему в Бахмут прибивались, соль варили. А царю та соль тоже ведь надобна, каждому понятно. Он и повелел Бахмутские солеварни у гультяев оттягать да приписать к Изюмской канцелярии. Люди на дыбы, атаман – за них. С того все и началось, а как дальше вышло, теперь лучше не вспоминать.
Царь к Булавину опять думного дьяка Горчакова прислал с охранной грамотой, чтобы он уговорил казаков не супротивничать. А Кондрашка ту грамоту царскую изорвал да – в огонь, а самого царского посла Горчакова – за бороду. «Ты, – говорит, – боярин, нас, казаков, хорошо знаешь! Чужого нам не надобно, а свое не упустим. Так чего ж ты с недоброй вестью сунулся?»
Приказал ему удалиться на все четыре стороны, а дьяк на своем стоит. А Кондратий его – под замок И стражу приставил… Думал, видно, что царь ему спустит это за прошлое.
Не идет что-то Кондрашка из головы нынче… К добру ли?
Трудный час наступил, а надежда какая-никакая все же теплится в думках. Не кто иной, как Илья Зерщиков, выдал беспутную Кондратову голову царским енаралам, за то не бьют, а награды сулят…
И только подумал Илюха о награде, как на верхнем валу снова ударила пушка.
Грохнуло теперь уже без ошибки, потому что в верховьях, там, где вода клином сходится, прорезались сквозь дымку корабельные мачты под государевым флагом.
Илья-атаман сощурил ястребиные свои глаза под срослыми бровями, палубу разглядел, и оттуда, с переднего кораблика, тоже громыхнуло с белым дымом.
Господи, благослови… Прости мне, окаянному, прегрешения…
– Едут! Показались! – заорали с верхнего вала.
– Царь-батюшка милостивый!
Лихо вниз по течению и при попутном ветре шел грудастый царский кораблик. И с носового бревна глядела нахально окрест нептунья морда, вырубленная искусным плотницким топором.
«Как сойдет окаянный царь на сушу, надобно атаманскую насеку бросать наземь… – торопливо соображал Зерщиков. – Бросать насеку, а самому на колени и – царю в ноги. Виноваты, мол…»
И только подумал Илья, что скоро освободит руки свои от проклятой, но желанной тяжести, как на груди, под рубахой, запылал огнем нательный крест.
Крест!
Никто не знал про то, чей у него на ременном гайтане крест, а все ж таки страх обуял атамана. Припекло вспотевшую грудину перекаленной медью.
А вдруг дознаются-таки?
Зерщиков тяжело дышал и двигал срослыми бровями, оглядывал пристань. Купеческих судов с прошлого года в Черкасске было немного, всякий народ почитал за благо обойти кружным путем баламутную казачью столицу, а те два-три грецких парусника, что ненароком забежали в Черкасск, еще с утра отвели подальше, освободили царю причальное место.
И еще загудели пушки по всему валу нестройным залпом. И снова откликнулся царский корабль, пыхнула белыми клубами дыма нептунья морда.
«А наши-то, наши! Травить запал вовремя не обучены, дьяволы! Или – тоже у них руки дрожат?»
– Завтра пушкарей – пороть! – обернулся атаман к Тимохе Соколову.
– Знамо, пороть… – кивнул тот послушно, хотя и не разобрал за гулом голосов и пушечной канонадой, о чем говорил атаман.
Тимоха тоже стоял бледный, натянутый, как струна, и зрак у него был направлен не к царскому кораблю, а внутрь самого себя. С трудом удерживал древко войскового бунчука, длинный конский хвост мотало по ветру.
А тоже говорил когда-то: «На Дону, мол, рука боярская коротка!» Вот и договорился. Последний часок наступил, который все скажет…
Корабль развернулся по волне и тяжело притерся к изодранным в щепу бревнам стружемента. Вода качнула его и осадила ниже, а с борта перекинули на берег царские сходни с ковровой дорожкой и поручнями. И тогда Зерщиков увидел еще издали знакомую длинную фигуру с круглой, маленькой головой, в черной треугольной шляпе.
А в руках-то у царя не булава, не бунчук, не сабля даже, а толстая палка… Дубина у него в руках!
И длинноног, истый журавль!
Штаны зеленые до колена, а сухие, старушечьи ноги в нитяных чулках и на башмаках с медными пряжками – застарелая грязь. Видно, от самой Невы насохла и приволоклась в Черкасск…
Высоко задирая голову, пылая глазами, царь сошел на берег.
– Ур-р-р-ра-а! – нестройно завопили старшины.
– Я-а-а-а!!. – отозвалось на верхнем валу.
Илья увидел царские глаза в упор и понял вдруг по лику и этим горящим глазам, что хорошего ждать не приходится.
Бежать бы ему сейчас… Бросить булаву и – бежать! Куда глаза глядят, хоть в Печорские воровские скиты, хоть в Кубанские дикие плавни следом за Игнашкой Некрасой! Бежать куда глаза глядят, да только – поздно…
И снова горячей пулей перекатилось сердце, и от немого бессилия закричало что-то внутри Зерщикова. Закричала река с мутной водой внизу, с обрывистым берегом, с черным оскалом, закричало небо, закричали дальние плакучие вербы с длинными, поющими по ветру ветками: «Ка-а-аюсь, гос-по-ди-и-и!..»
Покатилась по земле, под ноги царю Петру Алексеичу тяжелая войсковая булава, а вслед за нею выстелился и сам атаман всего войска Донского.
За ревом воды и шумом голосов неслышно было Илюхиных слов:
– Великий государь, царь и вели-кий князь… Мы – твои холопи, донские атаманы со товарищи… челом… бьем…
Царя передернуло. Он ткнул увесистой дубиной прямо перед собой, как бы освобождая дорогу, и легко оттолкнул Илюху на сторону.
– Заковать в кандалы! – гневно крикнул царь, не глядя на атамана.
– Смило-сти-вись!! – застонал Зерщиков, ухватив царя за журавлиную ногу, припадая к башмакам с медными застежками. – Смилостивись, великий государь! Верной службой… замолю!
Царь, не слушая, шагнул вперед и наткнулся на Тимоху Соколова.
– А ты что зубы ощерил! Аи железно увидел? Кто таков?!
Соколов сменился с лица:
– Тимошка Со… Твой верный пес, государь!
– А-а… Заковать и этого! Два сапога – пара!
– Заслу-жу-у!! – завопил иссиня-бледный Тимоха. – Я же соглядаем твоим был тут, государь! За Кондрашкой, как пес…
– Знаю. И черт под старость в монахи пошел, – сказал царь, по привычке спуская себе богохульство. – В железа их.
Дюжие солдаты в зеленых мундирах подхватили атамана Илью под мышки, закрутили руки и поволокли к сыскной избе.
Сзади бился и вопил Тимоха Соколов. Атаманская булава каталась под ногами царя.
4
Старая бабка когда-то рассказывала:
«…И пришел однажды, после смерти своей, Разбойник и Убивец ко вратам Райским, и не пустили туда его.
И пошел Разбойник и Убивец ко вратам Ада, начал стучать:
– Пустите, люди грешные!
Но и в Ад не пустили его, не отперли засовов.
– Я – разбойник! – закричал в страхе Убивец.
– Знаем, что не добрый человек, – сказала чертова стража. – Но впустить не можем.
– Почему? Я же много невинной крови пролил!
– Эка удивил! У нас тут все душегубы.
– За чем же дело стало, братья мои преисподние?
– А крест на тебе. Крест святой, человеческий! Сними крест-от, тогда и впустим!
И запылало что-то на груди Разбойника и Убивца жаром и болью. И отошел он от Адовых ворот, сел на ледяной камень и заплакал, залился неутешными слезами.
Душу свою он загодя, еще в миру загубил. И знал, что не будет ему прощения. А крест снять даже и на том свете невмоготу было, последнее прибежище свое… И прожигал тот крест ему кожу и утлые косточки на груди, там, где ребра в одно место сходились. И не знал Разбойник и Убивец, куда девать себя, сидел и плакал».
Н-да… Как сказал давеча Тимошка Соколов: «Один кинул – не докинул, другой кинул – перекинул, третий кинул – не попал…»
Истлела Кондратова голова в земле за этот год, и они, оба-два, с Тимошкой Соколовым – под замком, в яме.
Высоко в стене, под самым сводом, сквозное оконце, по летнему времени без слюды и пузыря, с железными зазубринами. Сырость и холод от каменных стен, и руки после солдатских закруток шибко ноют. А то ли еще будет?
Ждал он царского корабля, а из тумана выплыла царская виселица орленая. И кровожадные птицы вились над ней, а молодой подорлик сидел на плече крайнего висельника, клевал и клевал пустую глазницу…
А корабль подплывал наискосок по волне, точно сабля турецкая к горлу: жизни или смерти, Илюха?
Н-да… Пытки, может, и не будет, а кнута – не миновать…
Надежда еще тлела где-то, на самом донышке Илюхиной души, но тут, вовсе не ко времени, припомнилась ему сказочка-побывальщина про Убивца-Разбойника, коему и на том свете места нету, – давняя сказочка, что покойная бабка ему рассказывала в позапрошлом годе. Старая уж была, городила чего-то страшное, молитвенное. А Илюха с Тимофеем Соколовым как раз сидели около, в прохладном тенечке, в зернь играли. В чет-нечет.
Тимоха – старшинский сын, озорник, на бабку оглядывался, скалил по привычке зубы:
– Слышь, Илья, чего она гутарит?
Илья все его хитрые обманы знал, перехватывал кость игральную из руки в руку, осаживал.
– Хитри, да знай меру! – сердился Илья.
– Да я не про то. Богу-то угождай, а и про черта, выходит, помни, так, что ли?
– Охальник ты, Тимоха!
– Ага. Бабка правильно гутарит! Черту как хошь служи, а бога-то за душой держи!
Они смеялись, и так им было хорошо да просторно в прохладном тенечке, за куренем, и кость Илюхе шла, а Тимоха все проигрывал, несмотря на свои хитрые увертки. И откуда бы напасти ждать?
И как раз в этот час дробно прогрохотали копыта по шляху, на взмыленном коне показался всадник – ветерок только серую, горячую пыль взметывал из-под копыт. Илюха пригляделся издали, будто знакомый кто скачет.
– Да это ж Степка Ананьин, сучий сын! – сказал Соколов и кости невезучие отбросил на сторону. – Али стряслось чего?
– Може, басурмане опять на Азов прут? – прикинул Зерщиков.
Они встали с коврика, расстеленного в тенечке, пошли к воротам.
– Огинаетесь по хуторам, под бабьими завесками! – орал Ананьин из-за плетня, размахивая над головой ногайской плетью с махорчатым кнутовищем. – Бока пролеживаете? А в Черкасском московские стольники Дон грабят! Все – на кру-у-уг!!
И поскакал дальше в степные хутора, только рыжий конский хвост мелькнул на дороге и пыль поднялась.
Илья Зерщиков не любил, когда войсковые дела на кругу без него вершились. Кликнул старшего табунщика, а тот – младшего. Васька Шмель, востроглазый парень, гультяй беглый из-под Мурома, подвел к куреню двух оседланных коней.
Успел только Илья обнять раздобревшую на вольных хлебах ясырку Ульяну да на старуху глянул, что бормотала в холодке про божественное, и, хмуря срослые свои брови, влетел в седло.
Долго ли, коротко ехали, Черкасск показался. А на Черкасском майдане – столпотворение, водоворот, шум, какого свет не видывал. Море всклокоченных голов, толчея, тары-бары, яростная брань.
О чем кричат – не разберешь.
Пробились на середину круга, где атаман Лукьян Максимов в казацком бархатном кафтане и два поджарых москаля в иноземной одеже с тонкими, журавлиными ногами речь держат.
Читали указ строгий, от самого царя: всех беглых холопей, кои в последние годы от своих помещиков на Дон утекли, немедля выловить и к прежним владельцам доставить.
Стольник Пушкин читал, другой стольник Кологривов поддакивал: слово-то царское, ничего другого ему не оставалось, как головой кивать.
Толпа же казацкая покуда помалкивала, каждое слово в себя вбирала:
– «…На Дону до Паншина, и по Хопру, и по Медведице, и по Бузулуку, и по Северному Донцу, и по Каменке, и по Белой и Черной Калитвам, и по Быстрой, и по Яблоневой речкам в казачьих старых и новопоселенных городках у атаманов взять сказки, откуда те казаки пришли и нет ли у них в городках беглых ратных людей, боярских холопей, крестьян и других чинов новопришлых людей…»
Кончили читать, и замер круг в нехорошей тишине. Каждый понимал, что тут что ни слово, то беда великая. С новопришлых начнут, а после и до старожилых казаков доберутся. Пойдет кровавая мала-куча, головы не снесешь. А и возразить нечего, если указ от самого царя…
– Нету у нас таких! – взвизгнул на дальнем краю чей-то одинокий голос. – Не про нас то писано-о!!
И сразу колыхнулся, взревел круг в тысячу голосов:
1 2 3 4 5 6 7 8 9