А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Смешны только потому, что я пытаюсь неумело анализировать нас. Не так, впрочем, неумело, чтобы не отвечать себе на вопросы, возникавшие и требующие умереть, быть убитыми ответами, любыми, даже ложными - я умею убеждать себя. А если дополнить это тем, что было получено мной впоследствии, то после таких разрывов в грубом полотне раздражающего текста следует быть более осторожным с непрочными (непорочными) нитями слов.
7.
Вне закона. Вот этими двумя словами можно описать мою жизнь. Реггину тоже. Может, мы стали такими близкими благодаря тому, что оба были вне закона: внешне и внутренне - полностью. Во всём я - вне закона. В любви, в привычках, в образе жизни, в способе существования. Если бы я нуждался в каких-то словах, способных сделать абрис мой и её, то я, наверное, помимо уже употребленного сочетания "вне закона" прибег бы ещё к одному "вне" "вне тела". Под этим я имею обыкновение выражать нашу непринадлежность ни к чему материальному, отсутствие у обоих привычек, табу, клише, поставляющихся в комплекте с каждым обычным человеком (мне, равно как и ей, совершенно не было важным ничего, относимое нами к существующему), прочего всего, возраста, наконец. "Вне закона" и "вне тела" - объяснения приблизительные, ибо у нас не существовало ни тела, ни закона, и они не могли быть, и точнее было бы "закон вне нас" и "тело вне нас", даже это не может быть точным полностью, поскольку приходится занимать слова из того языка, что мне чужд. Закон и тело - чуждые нам слова, слова далёкие от нас, не совместимые с нами. Я и Регги были одинакового будто возраста, вернее, оба обладали полным его отсутствием, да и не это определяюще.
8.
(Возвращаясь всё-таки от окончательно обезумевших предположений к так ненавистной мне реальности, изрядно подпорченной, между прочим, извращённостью моих ощущений, я оказываюсь в непривычной зависимости от совершенно четко материальных аспектов, оттого, что стараюсь отпустить, оттого, что требует себя вопреки моим стараниям. Я не вижу её - эту церемонию вхождения Регги в моё духовное и отчасти физическое пространство. За фактами, конечно же сохранившимися в понимании непонимаемого, я не вижу чувственной оболочки, в этом случае, надо думать, ставшей прозрачной абсолютно).
9.
Я не хочу прятать её реакцию на меня, во всяком случае, проявление этого. А её реакция была ожидаемой - удивление. Такая же была абсолютно у всех, кто хоть раз сталкивался со мной. К тридцати четырём годам, а именно в этом возрасте я был тогда, я имел всё для удовлетворения амбиций и желаний, и я удовлетворял их, ибо для этого необходимо иметь не только неопределённое количество денег, важно иметь предпосылки к наслаждению и предпосылки к желаниям. Вопреки всему, я никогда не пресыщался наслаждением, было ли оно круглосуточным или переодичным. Некоторые называют это чудачеством, некоторые экстравагантностью, но оба эти слова слишком слабы для выражения тех особенностей жизни, которые были моими. За многие годы самодостаточности я привык к тому, что у меня не оставалось замеченных, но неразрушенных комплексов. Оставались только неузнанные, те, что скрывались от меня и те, что скрывал я сам. Все желания, несомненно исходящие из какого-либо комплекса, я реализовывал. Я - подлинный истерический психопат. Я знаю это точно, уверенно, хотя не могу сказать, что бы могла изображать моя фигура в каком-нибудь глупом моралите. Я жил абсолютно один, в совершенно диком доме, которому долгое время удивлялась Регги - огромный двухэтажный дом, внешне походящий на все остальные, но поражающий непрактичностью и внимательностью к собственной персоне внутри. Второй этаж моего дома, такого же, как и я, занимала спальная, пробитая двумя десятками окон, со стекающими кровью красными и невероятно тяжелыми гардинами. Эта комната, большая и страшная (в смысле размеров), была пустой, если удосужиться не считать громадной кровати, самой большой из всех, что я видел, и такой же немыслимой ванны, поставленной рядом с моим ложем, по тем же причинам, по каким я делал всё остальное. Сейчас, по прошествии времени, я иногда останавливаюсь возле кровати и мысль, что большинство Реггиной и моей жизни (то есть нашей общей жизни) была оставлена на ней, на чудовищной тяжёлой, с нависающим бордовым, как и всё остальное, балдахином кровати. Очень стоит упомянуть ещё одно желание, отвратительно-детское, которое все же показывает моё бегство (очень удачное, надо признать) от реальности. Желанием, которое я перенёс из мира желаний в мир обладания, был маленький кабинет в стенах дома, главным условием существования которого была тайна, незаметность. Его нельзя было найти, и только я знал, как попасть в него (напрашивается параллель с последующим изложением некоторых причин ненависти моей к психиатрии). Я не знаю точных причин того, почему я хотел сделать моё маленькое убежище в недоступности, я и так был всегда в одиночестве, и никогда не было у меня необходимости скрывать место своего пребывния от кого бы то ни было. Это ещё раз подтверждает сублимированность желания и возникновение его непосредственно из комплекса. А если отбросить всю эту психическую муть, то мне пришлось пользоваться недоступностью своего убежища-кабинета - иногда я уходил туда от Регги, уходя не в пространство, а во время, в единственную формацию, бывшую подходящей мне.
10.
Я советую себе выбелить те обрывки, которые скупо хранит моя память. Я поступлю так, как советую. Я удалю из разнообразности сочетания букв (и из разнообразного сочетания взглядов), а если проще говорить, то из этого текста, те совсем безынтересные описания столь же безынтересных подробностей существования, не совместимых с моими непериодическими представлениями, порождёнными близостью к полному лишению рассудка и рассудительности; я оставлю всё таким, каким требует от меня моё восприятие, не добавляя патоки из мира довольно условной реальности. Я заставлю казаться достаточными несколько скупых объяснений.
11.
Если какой-нибудь психиатр, одержимый манией психоанализа, решит достигнуть оргазма в попытках реализовать свою неумеренную страсть к разгадке меня, к поиску вытесненных желаний, то, я уверен, его ожидает полное бессилие. Все законы психоанализа выстроены в ряд из общего; склоняя их к частному моему случаю (вернее, меня к ним), нельзя достичь подтверждения их правильности и дееспособности на мне. Я частность, частность в частном и частность в общем. То, что всегда безотказно действовало на других, на всех, не будет действенным для меня, потому что я - не тот, я - не все. И больше всего раздражает меня в предвидимом мною даже это, написанное мною объяснение может быть растолковано как сублимированное извращение сексуального влечения, как интерес к каким-то гениталиям, как прочая "венская дурь, продаваемая с молотка". Я ненавижу психиатров, психоаналитиков, психологов, любого, кто уверен в том, что может узнать меня, применяя банальный психоанализ или что-то другое, основанное на подобных суждениях. Фрейд, кажется, описал подобный случай в его отрывках из Доры. Нет никакой невисти к личности врача, но раздражение к профессии присутствует только потому, что мне не по себе от того, что кто-то, опираясь на собранный опыт австрийского мистика, будет думать обо мне так, как подсказывает ему этот опыт, будет думать, что он разгадал мою загадку, и, вследствие этого, будет наслаждаться какими-то совершенно не относящимися ко мне объяснениями моих слов и действий. Меня раздражает тот, кто знает про меня что-то, не подтверждённое мной, но обобщённое из слов других и собственных наблюдений над моими реакциями. Чтобы представить меня, чтобы иметь хоть какой-то кусок очертаний моего несуществующего облика, чтобы бросать мысль в отношении меня при прочтении строк, чтобы держать за основание меня как объект загадки, разгадать которую стоит попытаться хотя бы только для убеждения в невозможности этого, надо представить себе прозрачность (я - прозрачность, я - тот, кого нет), чрезвычайно удивительную прозрачность, шокирующую себя, эпатирующую, прозрачность, для которой нет ничего дороже собственных желаний, но никак не эгоистичную - желание я ценю намного выше себя. Надобно представить сумасшедшую прозрачность.
Сумасшедшую - по-сумасшедшему.
Имея эти представления, можно обратится к утомительно-скрупулёзному (в моей системе мер) описанию той ограниченности движений, понимаемых только телом, но никак не большим.
12.
И тогда, и сейчас мне очень хочется знать, что настоящего думала она обо мне, пожалуй, это единственное желание, касающееся Регги. Я всегда хотел знать это. Я перебираю бисер, я выбираю из её слов буквы, я убираю из них лишние. Я умираю от желания знать её мысли. Мысли грызли.
Все, что я могу сейчас в этом смысле - только представить примерную и возможную последовательность её мыслей, также только предполагаемых мной. Если бы я говорил о себе, то всем, что могло бы исчерпать всё желание к предположению и угадыванию мыслей, было отсутствие любых чётко выраженных мыслей, относящихся к кому-то, к объекту моего интереса. Мысли совсем не определяют никаких представлений. Они появляются путём срастания алогичных впечатлений, не объяснимых ничем, кроме остроты и особенностей восприятия. Разум и рассудок не играют никакой роли. Важна интуиция, она определяет. С точки зрения совершенно банальных критериев, а именно добра и зла, к выискиванию и определению которых, несмотря на намеренно показываемое пренебрежение к такой чёткости, многие сводят все процедуры интуитивного анализа, первое было во мне полным, а второе только кажущимся, иллюзии которого создавались только редкой абсолютно аргументированной ненавистью и частым и абсолютно не аргументированным (если бы я пытался оправдать его) презрением.
13.
Регги. Со мной она была такой, какой была - в полном торжестве естественности, не испорченной маской вынужденного притворства. Она открывалась мне полностью. Я - ей - только до определенной степени. Я помню, как она разговаривала со мной, умея придавать незнакомые никому интонации, я помню, как по утрам мы лежали, обнявшись (очень смешно и отвратительно это выглядело со стороны - тридцатичетырёхлетний мужчина и четырнадцатилетняя девочка в инфантильных объятиях). Мы смотрели в глаза друг другу, компенсируя некий конфуз, обязательно возникающий в таких ситуациях, и не пропадавший после десятков дублей, частыми улыбками, перерастающими в обоюдный смех над этими неудобными, но всегда сопутствием награждающими взглядами. Сейчас я не помню, что Регги мне говорила и что говорил ей я, но при более внимательном и бережном рассмотрении содержания моей памяти, я смогу случайно вспомнить это, и я уверен, что когда-нибудь вспомню.
Наше взаимное отношение возникло ниоткуда и в никуда же ушло - только это я признавал полностью - всё, не имеющее конца и начала - вспышку, нетленность необъяснимого. Я воспринимал Регги как находящуюся рядом четырнадцатилетнюю девочку, которая мне безумно нравилась, с которой я проводил уходящие в небытие дни, и я запрещал себе развивать это восприятие дальше.
Она нравилась мне - в это слово я вкладываю (вливаю - вбрасываю швыряю - вцеловываю) мою фантастическую склонность к ней, не обусловленную ничем, существующую без истоков, сам по себе.
14.
Я никогда не сплю ночами, отдавая всего лишь несколько убитых зря часов, требующихся мне для сна, раннему утру. Я люблю ночи, они - одна из моих явных и тонких любовей, того, что именуется этим словом и отдалённо напоминает любовь подлинную. Ночи приходят ко мне, иногда по две сразу, а иногда по три - следует объяснение: почти всегда по ночам я вспоминаю ночи. Очень редко, правда, они занимают ночь живую полностью, уступая своё место более важным воспоминаниям, но то, что они присутствуют - внесомненно (по-моему, такого слова ещё не придумали). Я тасую их, наугад выбирая из одномастной колоды какую-нибудь, рассказывающую только мне интересные подробности из своей короткой тёмной жизни. Сейчас я вспомнил одну, ночь, которая сменила одного из недалеких последователей того дня, что вынудил меня подойти к Регги и спросить её имя.
15.
Дрожащие фонари переплетали тени на моем ничему не удивляющемся лице. Наспех спутанные ноты продолжали звучать. Всё это - иллюзии, растраченные, а, в общем, те, которых у меня никогда и не было. Были только их ночные призраки, менявшиеся в удивление наивности днём. Я не в силах изменить ничего - ни её присутствия в моей пустой жизни, ни отсутствия её. Это было отчаянно давно - время спутало всё, что могло спутать. Мари - так её звали, так звал её я. Это сакраментальность. Иногда я думал, что вовсе не люблю её, что это - не любовь к ней, а простое и мучительное отождествление её с какой то другой, не знакомой мне. Но когда я произношу её имя вслух (или почти так), она становится призрачно-близкой мне, а сомнения кончают жизнь секундным самоубийством.
Сотни полотен, неумело написанных моим извращённым воображением, слились в одно. Ах, Мари, Мари - где ты сейчас, что ты сейчас делаешь?
Я хотел бы увидеть тебя ещё раз. Большей дозы я бы не выдержал. К сожалению, моё сердце разорвется не от твоих губ, а глаза ослепнут не от тебя.
Ночь прилипла к моему окну. Не в первый раз мне проводить ночь с ней же, не в первый раз с ней мне убивать время. Ночь - вот та единственная роковая женщина, которая со мной - каждую минуту моего нелепого существования, каждый трепет моей судьбы. Время стирает очертания, время ненавидит их. За это я ненавижу его. И не только за это - больше всего я ненавижу время за то, что оно существует. С каждым его вздохом я удаляюсь от тебя, и с каждым его криком ты становишься все ближе и ближе мне, с каждым вздохом и криком всё становиться более невыносимым, чем было до этого.
Минута голоса и метр взгляда - всё, что осталось у меня от Мари. "Неужели ты думаешь, что, если ты хоть на минуту поднимешься сюда, мы вернёмся в рай?" - это из моего последнего сна. Он оборвался - я не успел подняться. Второго пришестия не будет - любить второй раз нельзя. А кто пробовал?
А, может быть, она есть только в моей распутной памяти. Я путаю буквы в словах, я путаю бесчисленные реальности - это опасно, но я не могу их не путать.
Была ли она?
Когда странная девочка, которую так презрительно зовут Судьбой, сильно пьяна, она бывает удивительно щедрой. Она почти соблазняет, но вместо желанного тела дает поддавшимся её очарованию увесисто - хлёсткую пощёчину. Так вот, сейчас на моих щеках перекрестились перстневые пальцы обеих её рук. Щёки не сберёг - сбёрегу губы - не позволю ей так надменно целовать меня, как целовала она других. Наверное, эта сладкая девочка-судьба похожа на Мари.
Я убил бы мою память, которая мерзко-дерзко изменяет мне с каждым подвернувшимся воспоминанием, но она всё ещё помнит её. Рай потерянный рая обретённого нет. Не будет. Не может быть.
Полнолуние. Полночь. Особенно плохо сплю в полнолуние, проводя оставшееся время на сон в терзаниях случайных и мерзких мыслей. Действительно, полнолуние - луна была всей (опрометчивое эстетство фразы). Ночь медленно отнимала власть у недавно получившего её вечера. Я прожил ночь в изводящих неизбежностью пульсациях мозга. Взрыв утаённого, спрятанного во мне безсознательного и подсознательного, разделил мою жизнь надвое - на ту, что я проводил с Регги, и ту, в которой я был покорным судьбе, всегда думающим о том, что потерял, о том, чего никогда не смогу вернуть - о Мари и прошедшем времени, ибо только вместе они существуют во мне, неотделимо, дополняя друг друга, и, вместе с тем, порождавшие любовь к каждому из них в отдельности, сливающуюся где-то в конечной точке бесконечно-грешного сознания в то могучее и неделимое чувство утраченного, в котором я всей своей бесцельно прожитой жизнью стремился найти хотя бы часть, хотя бы забытое по какой-то случайной причине стремительное воспоминание, умиляющее меня грустной улыбкой, неумолимой скорбью, пробужденное безумным отчаянием величественной в своём молчаливом достоинстве преступной непричастности вечности. Обладая раздвоенным сознанием, одна часть из которого, в свою очередь, тоже раздваивалась, я постоянно и беспощадно винил себя в грехе, вселенском грехе по отношению к Мари. Я упрекал себя в неизвестной мне форме измены Мари - первая часть сознания просвечивала сквозь вторую.
16.
Что-то меня подталкивает взять напрокат ещё одну из ночей, взять полностью, с самого начала, и просмотреть её заново...
Вечер претендовал на престол пространства. Окно открыто. В одиноком вечернем воздухе сконцентрированно обитала моя печаль. Я впал в неё, и она приняла меня. Регги изчезла, тело моё исчезло, всё исчезло - осталось только одно - печаль. Тогда мне было безразличным всё - жаль, что лишь на несколько секунд. Регги лежала, лаская своим телом кровать, всматриваясь в меня, она была настолько сильно увлечёна мной, что противилась своему желанию подойти ко мне. Я лёг рядом с Регги на ещё хранившую моё тепло, смешанное с её теплом, кровать. Из-за проклятой эфемерности, которая, впрочем, и приносит ему такое очарование, его нельзя сохранить, а то наслаждался бы им вечно. Она легла мне вслед. Мы лежали в обнимку - без слов. Никто не решался нарушить сдержанное и царственное молчание.
Ночь уже стала полноправной (и полнокровной - черная кровь) царицей. Регги осталась. Я покинул её объятия. Я покинул её. Прошлое пришло меня дразнить.
Жар спал с моих слишком странных и не менее грешных щёк, так же, как слёзы спали с глаз. Молочно-бразильский джаз в голове вылизал все мои мысли. Может быть, ты - была, может - не было тебя, но сейчас ты там - ты там вечно. Вечно, как присутствие тире в моих сакраментальных, первобытно-эротичных знаках пьяной в доску икон судьбы, которые почему-то так часто называют буквами. Колесо всё вертится, но я - исключение. Я - вне этого заезженного, как старый жёлтый винил, определения - "спираль времени". В моей судьбе, уже бывшей как-то в употреблении, нет повторений, а я хотел бы. Впрочем, это неважно. Неважно, как всё, как все.
Я разрезал время - оно не было против, его вообще не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12