А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Двор - это была своя страна. Это была замкнутая система, в которой полагалось быть по традиции целому набору персонажей. В него, конечно, входили, кроме нескольких обычных тружеников, пьяница, жулик, странный одинокий человек, голубятник, ученый (ими была наша семья, про меня говорили: "Вон Колька-ученый пошел" - мои родители были инженеры), скандалистка - иногда не в одном экземпляре (это естественно: такое одиночество для нее губительно). И конечно, были яркие индивидуальности.
У меня в квартире была только одна соседка. Но она была яркая индивидуальность.
Она жила, наверное, дольше всех в нашем дворе. Один раз я ей говорю:
- Во, посмотрите, трещина-то у меня какая на потолке.
Она говорит:
- Да, это бомба упала в соседний дом. Когда же, в революцию... или в войну?.. Или в революцию?
И смотрит вопросительно на меня.
Она родилась в конце прошлого века. Никто, правда, не знает точно, в каком году. Потому что она вроде когда-то прибавила себе два года возраста, чтобы ее взяли на работу. Так и осталось. Ее еще в 1912 году привезли из деревни в Москву, и она последующие бойкие для трамвая годы работала кондуктором, а с 1937 года до пенсии - контролером. Она очень много повидала в трамвае и из трамвая. Один раз - она рассказывала - был страшный мороз, впрыгивает к ней гражданин:
- Кондуктор! Кондуктор, ничего не знаешь?
- А что?
- Ленин умер...
А потом как-то вбегает один:
- Кондуктор, слышала?
- Что такоича?
- Война!..
Теперь годы были уж не те, все проявлялось вяло, а раньше (мне так говорили) Полинка играла заметную роль во дворе. Она знала все и про всех. И она могла, если что, потягаться с любой скандалисткой.
Скандал - это было самое главное событие во дворе. Я застал скандалы. Они заключались в том, что две скандалившие выходили на пороги своих квартир и начинали кричать на какую-либо из тем.
У скандала были свои законы. Кричать нужно было не все, а только то, что нужно. Например, как можно громче повторить все угрозы, три раза - чтобы весь двор слышал (а двор слушал), что та - угрожает, и конкретно чем.
И еще моя соседка была до войны во дворе богатая: у нее с мужем, шофером, были зеркальный шкаф и велосипеды. После они разошлись (он был пьяница), и он при мне лишь изредка приходил, но у них ничего не получалось. Однажды в такой приход он сломал ей ребро (сел в тюрьму - тут, через дорогу, в Бутырскую), а она обварила его кипятком.
Мы переехали в эту квартиру из соседней, когда мне не было года. Полинка сделала мне к моей первой годовщине подарок, которым потом всегда очень гордилась - ночной горшок ("самое что ни на есть нужное!"). Я ее обожал, звал даже мамой, меня было невозможно выманить из ее комнаты. Она меня тоже обожала. (Потом, когда я уже вырос и она передавала мне, что "звонили из радива" - которое стояло всегда под салфеткой у нее на комоде! она плакала иногда, потому что я стал таким "большим человеком", а был таким маленьким.) Вообще все тогда было между нами хорошо. Я помню (очень давно), как на Полинку напал ее пришедший муж, а мама заступилась за нее. А отец за маму, и наше всеобщее дело победило.
Когда мы дружили, бывало очень хорошо. Я учился во вторую смену, она уже не работала, и по утрам мы были одни в квартире. Я прятался и слушал, когда затопают ее (особые, самошвейные) тапочки? А она уже знала, и шла, и говорила как бы про себя, но нарочно громко:
- Куда же девался этот поросенок худой?.. Где же это собачье мясо?..
А я сидел под роялем и балдел от удовольствия, не шелохнувшись.
Когда мы приезжали домой после лета, мы с ней соскучивались друг по другу, обнимались, и я целовал ее в улыбающиеся щеки, как в ласковые праздничные пирожки.
И опять были наши будни. Она смахивала последние крошки со своей старенькой клеенки, и делалось уютно, хорошо, и от радости хотелось поерзать на стуле. Потом доставала свои старые, особенные карты, снимала резинку и отдавала их мне. Я сдавал, а она ревностно глядела, чтобы я делал все аккуратно, не кощунствовал, и раздражалась, если у меня карта открывалась. Но тут же добрела. Я предлагал ей, как она это делала мне, снять полколоды. Но сама она отвечала: "С дурака шапку сними!"
И мы играли. В дурака, а особенно - в девятку (вдвоем!). Я выигрывал, даже дошло до рубля, но она все равно была рада игре.
У нее было самое маленькое образование, какое только может быть. Но она была интересным человеком, ни на кого не похожим, не просто какой-то старушкой, это слово к ней не подходило. ("Мне большие люди говорили, полковники, что то, что есть у меня в голове, это совсем не плохо").
И, приходя из школы и едва успев развязать галстук, я сам собой оказывался в ее комнате... В этой комнате были ее любимые, всегда странные вещи: глиняная обезьянка с подвязанной рукой (очень любимая), собачка на зеркальном шкафу - как бы сбегающая вниз, фарфоровый охотник с собакой, позолоченные огромные часы с фигурками, не могущие ходить. И многочисленные картины с обнаженными амурами. Картины эти под стеклом были развешаны так, что лежа на диване затылком к окну в них, как в перископ, можно было видеть в окно, кто во дворе пошел.
Полинка говорила и мне: "Полежим культурненько" - то есть на диване, положив ноги на стул (по росту мы тогда были одинаковыми, только я в несколько раз тоньше). И она, оторвавшись от картин, рассказывала мне разные истории, которые с избытком происходили в прошлом. Вот одна из них.
В 1928 году едут они, как всегда, а как сворачивать за Красной площадью к Москве-реке - трамвай на бок кувыркнулся, и одно колесо над водой повисло.
Она обожала трамваи ("транваи"), могла о них сколько угодно говорить. Например, как она сразу отличала жуликов в пассажирах и даже однажды одному красноармейцу, у которого в кармане уже орудовала определенная рука, намекнула про это ("Гражданин, это не у вас мелочь упала?"), за что жулики оставили ее без выручки. (Не совсем, правда, потом отдали: вся выручка, три ее зарплаты, вдруг так же таинственно снова оказалась в сумке. Это они просто попугать: мол, ты здесь работаешь - мы тебя не трогаем, и ты нас не трогай.) Или, например, как в трамвае люди умирали. Да, бывало: вот он умер, в давке незаметно, а на конечной станут люди выходить - он и упадет.
У нее было чувство юмора, хитрое. Она любила разыгрывать. Не абы похохотать, а по-настоящему: посмеяться над человеческим лицемерием, над глупостью. Одна пара из девятой квартиры все время причитала:
- Ах, мол, нет вот у нас ребеночка...
- Так вы возьмите из казенного дома, там сколько хочешь отдают, говорила им Полинка.
- Нет, ну, это как-то не так... Вот если бы кто-нибудь подбросил...
И однажды Полинка, действительно, принесла после работы сверток с ребенком, положила его в нашем вестибюле. И наблюдает в щелку (она уморительно мне про все это рассказывала): кто что будет делать?
Открывается одна дверь, вторая... Все ахают и скрываются в своих квартирах - а то еще брать придется, раз нашел! Наконец открывается Полинкина дверь (наша, стало быть - только давно), и она говорит:
- Ой, какой ребеночек! Чей же это?..
Берет его на руки.
- Ой, какой хорошенький!..
В ту же секунду распахиваются все двери нашего этажа и выходят соседи. И начинают обсуждать. Просят показать.
А она не торопится. И говорит той паре из девятой квартиры:
- Вот как вам повезло! Как раз вы хотели, берите!
А они говорят:
- Да ну, он какой-то... слишком маленький... Лучше ты возьми, Полин! У тебя же нет детей!..
Полинка качает его, любуется им, а после говорит:
- Что, не хотите?
И как бросит его со всей силы!.. Тут все ахнули и еще раз ахнули, когда из свертка полетела одна солома...
Она была внутри себя добрым, очень добрым человеком. Ее волновали другие люди, вернее, их горести - она плакала от них. Когда приходил наш разведенный член семейства, она спрашивала в середине разговора:
- А как ваши душевные дела?..
Я любил эту землю - землю нашего двора.
Мы ее хорошо знали. Вся наша жизнь проходила на ней. Она была исчерчена нами и истыкана нашими напильниками (когда играли в "города", "чира полмира!!"). Мы прижимались к ней даже губами (когда тянули из нее спички, что полагалось при игре в "ножички"). На ней еще не было асфальта, она была очень доброй (даже если споткнешься).
Вот ползешь в пальтишке под листьями где-нибудь в саду, прямо по земле, прижимаясь к ней, и не думаешь, конечно, ни про какую "грязь", потому что в этот миг одно: прятки!!!
И еще мы знали, что железяка, чуть выпирающая из земли в середине двора, - это от "щели", которая была под двором в войну.
Вдруг выглядываешь в окно: двор совсем другой, земли нет - он белый! Во дворе - зима. Снег - чистый, можно лизнуть. И огромные нежные валы по бокам дорожек, расчищенных к нашему флигелю и другим дворником тетей Соней. Снег! - это совсем другая жизнь.
Вечер без времени, без памяти, жизнь - вся сейчас!.. Крепость, снежки, снежные бабы, что угодно.
Мягкий, ласковый снег. Валенки. Мокрые варежки.
Яркое, чистое, темно-синее небо со звездами!
Вкусный воздух.
Теплые окна горят.
А потом - весна! Радостно, что снова появилась земля, мы по ней уже соскучились...
Воздух нашего двора состоял не просто из кислорода, азота, водорода, инертных газов и углерода. В нем было что-то еще, сверх полагавшихся 100 процентов. И это "еще" было очень питательным для нашего организма. На нем мы росли, розовея и радуясь. В нем была живая жизнь. Мы ее слышали не слыша, именно вдыхали.
Двор был живой. Он звучал. Звуки двора вошли в меня. (Еще с самых изначальных пор, когда я каждый день спал во дворе на раскладушке под крик бегающих старших мальчишек). Теперь я вспоминаю эти звуки каждый отдельно, а на самом деле они были все вместе, незамечаемые и неразделимые, все время с нами.
Звуки двора.
Ночью, когда лег спать, в полной тишине слышны далекие, неимоверно далекие паровозные гудки... Маленькие паровозики как будто, как будто в полусне...
"Старье бере-е-ем!"
"Бритвы-ножи-ножницы то-о-очим!"
- Мам, нам не надо ничего поточить?
- Нет, не надо.
"Кастрюли-корыта-чайники починя-я-яем!"
- Мам, нам не надо ничего починить?
- Нет, не надо.
Вечером играешь-играешь, бегаешь, и вдруг: громкая песня.
- Колька! Пьяный! Пьяный! - кричали во дворе.
Пьяный - это было самое страшное. Мы подбегали и смотрели из-за угла: вон, идет! Шагается, готовый, может быть, кинуться на нас?
Накануне праздника ложишься спать... По Новослободской проносятся мимо Тихвинского с шуршащим визгом троллейбусы, спешащие домой... Во сне забываешь о празднике. А утром, еще в полусне-полусне, слышишь вдруг отдаленные звуки оркестра: ого! сегодня же праздник! Праздник уже идет. Потом слышны "уди-уди", под окнами начинают ходить веселые беззаботные люди в галстуках и белых рубашках с флагами или шариками в руках, и становится обидно, что у тебя до сих нор ничего нет. Бежишь к Коле, с ним смотришь парад и, не досмотрев, бежишь с ним и пятью рублями на улицу. Там стоят лотки, мороженое и пирожки, валяются конфетные обертки и лопнувшие шарики и люди ходят прямо по мостовой. Старушка продает "уди-уди" - досталось! И шар. И мороженое. И шарик из опилок на резиночке - пугать ребят и девчонок (может быть). А главное - праздник. Все это - он. И весь день во дворе - "уди-уди", гармошка с Новослободской...
Тихие звуки похоронного оркестра...
Шумные свадьбы... (Татарская, например.)
И только дети появлялись в нашем дворе незаметно.
Взрослые, кроме того, что жили своей жизнью, на которую мы смотрели, нашей жизни во дворе никак не способствовали. Только однажды, когда мне было семь лет, ко мне подошла наша общественница и надоумила организовать во дворе тимуровскую команду.
Мама вышила мне звезду на фуфайке. В команде я получился командиром. Нам сказали, куда надо пойти, и мы пошли делегацией в жэковский клуб (почему-то). Когда мы туда пришли, какой-то дядя в комнате за сценой сказал, что первым делом надо составить списочек членов команды. Разграфил листок по линейке и объяснил, что такое "№ п/п" (которое должно быть в нем сбоку) это номера по порядку.
С тех нор главное, чем занималась команда, было составление ее многочисленных изменяющихся списков. Там же, в клубе, я дорвался до пишущей машинки. Я сразу сказал, что нам необходимы удостоверения, и стал их печатать, сидя в этой удаленной клубовской комнате.
Потом я попал в наш Дом пионеров в связи с этой командой. Какой-то дядя с плешью говорил мне про нас какие-то складные слова и записал их потом на бумажку: "Ребята нашего микрорайона...", "в деле помощи престарелым" и так далее. Потом в один день я снова туда пришел, и нас всех повезли в Дом культуры (что? зачем? как? - неясно). Мы собрались все за сценой, нам там в нервозной обстановке выдали белые рубашки - пионерскую форму, и мне тоже дали, хотя я был без галстука, октябренок (ах ты! - они были недовольны). Из-за кулис был виден "костер": снизу дул воздух, который колыхал красные тряпочки, из зала похожие на пламя. А потом я вышел на сцену с каким-то незнакомым мне пионером... Темный зал, полно людей. И я начал говорить туда - слова, которые мне сказали (оказалось, для этого): "Ребята нашего микрорайона..." Больше ничего не помню, все было непонятно...
А что касается того, что происходило во дворе, то Нинка (дочь того самого своего отца, который на меня кричал, чтобы я Коле не кричал) помогала старушке из заднего флигеля в черном одеянии, которая являлась представителем духовенства в нашем дворе, монашенкой. Но Нинка и без тимуровской команды ей помогала. И в конце концов, когда нам не дали комнату в каком-нибудь подвале (а такой свой "штаб", хоть внутри сложенных во дворе бревен - это была мечта!), нам надоели списки и наши большие значки с буквой Т из картонки, обтянутой красной материей; все кончилось тем, что я ходил иногда к одной бабушке (ей ведь действительно это нужно было), приносил что-нибудь из овощного (хотя для своей семьи этого не делал) - обычно зеленый лук, который она ела на мое удивление с сахаром и рассказывала мне что-нибудь: она была учительницей русского языка в цирковой школе, учила Олега Попова.
Так была у нас эта команда. Шпана долго еще называла меня иронически "Тимур".
А шпана у нас была знаменитая, "тихвинская". Когда кто-нибудь сцеплялся, дело доходило до угроз:
- А я всю Тихвинскую позову!
- А я всю Хуторскую позову!
Хуторская - от нас далеко: за Савеловским! Так что понятно, какие тут масштабы.
Но меня они никогда не били (хотя опасность такая была). Потому что я знал Григу с нашего двора.
Моя мама не очень любила, что я все время пропадал во дворе. Особенно до школы. Банальная фраза - но она опасалась дурного влияния улицы. Хулигана Сашки (Григи), которого я обожал так, что даже целовал его в веснушчатые щеки. Сашка был из переднего флигеля. У них была большая семья - два брата, три сестры. Они жили в странной комнате, в которой паркет посередине вздуло, и пол был как морская волна. Они все были маленькие, не выросшие.
Однажды я увидел, что Сашкина мать берет чужое белье, чтобы стирать...
Сашкин отец был рабочий. Мы иногда спорили. Сашка говорил: почему его отец должен получать меньше моего, что у него, работа легкая? А я отвечал (это был, наверное, уже не первый наш спор, и я подготовился), что зато мой отец до того, как стал столько получать, учился, и ничего не получал, а Сашкин прямо сразу стал!
У Сашки были всякие шпанистые друзья не из нашего двора. Иногда они приходили и Сашку куда-нибудь звали. А он звал меня.
И вот они обнимают тебя за плечо, любят, и вы куда-то идете, делаете что-то, что они хотят... Однажды Сашка учил меня фарцевать жевательную резинку у иностранцев, которые только-только появились в Москве. Мы поехали к "Метрополю", и Сашка учил меня сказать: "Мейк чуингам, сувенир!" Я так и не сказал, было неудобно, но я знал, что Сашка этим все-таки занимается. У него были иностранные шариковые ручки. Их еще не было ни у кого, я даже верил (как и во многое другое, во что совершенно не верили взрослые), что написанное шариковой ручкой ровно через два года исчезнет.
Я несколько раз чувствовал, что шпана меня засасывает. Когда ты с ними, хорошо, вы все вместе можете делать что угодно, всякие странные необычные смелые вещи... Но потом приходишь во двор, домой - и неприятно, особенно перед мамой.
Писать эти строчки будет особенно приятно.
- Как тебя зовут, мальчик? - говорят мне взрослые, чтобы спросить.
- Коля, - отвечаю я.
- А сколько тебе лет? - говорят они, подумав.
- Семь, - отвечаю я. ("Семь", - отвечаю я!..)
- Значит, первого сентября в школу пойдешь? - самостоятельно догадываются взрослые, радуясь порядку в жизни.
- Нет. Второго, - говорю я как есть.
- Как? Почему второго? - спрашивают взрослые. Они не понимают, почему второго.
- Потому что первое - воскресенье.
- А-а...
Жизнь в детстве отличалась тем, что абсолютно была наделена смыслом. Смысл нашей жизни был в самой нашей жизни.
Мы учились в школе. А что мы еще могли делать? Разве мог существовать в целом свете хоть один "более удачный вариант" (как у взрослых это бывает)? Нет, конечно. Тут все было оптимально!
А кончив учиться, что-то там за весь день ухватив, мы приходили, снимали серую форму, надевали что-нибудь плохое, ласковое, в чем можно бегать, - и выходили (во двор). И были счастливы.
Дома или в школе могло быть неуютно, скучно. Могли не понимать совершенно, так что хотелось плакать! А выбежишь во двор - слезы внутри пройдут, во дворе всегда было хорошо. Каждый день, если не болели или не наказывались, мы, конечно же, выбегали во двор.
Целый драгоценный день впереди!! И мы думаем: вот что сегодня будем делать? Про что-то говорим: "Да ну!.." (про "казаков-разбойников", например). А потом вдруг что-то очень здорово подходит, и мы отправляемся это осуществлять! Какое-нибудь рискованное предприятие, например. У них был особый дух: немножко страшно, немножко хочется, чтобы все кончилось хорошо, а это с рискованными предприятиями не всегда совмещалось;
1 2 3